Глава одиннадцатая

РАСПУТИН И ВОЙНА (1915-1916 гг.)

В 1915-м, втором году мировой войны, в Баргузине появились раненые с фронта, беженцы и заложники. В Петербурге в то время правил Григорий Распутин, чья мрачная фигура усугубила трагичность участи последнего русского монарха.

В начале войны русские начали наступление на юго-западе, в Галиции, и вошли в прорыв в направлении Львова, в то время как их армии на северо-западе двинулись на Познань и Бреславль. Верховный командующий князь Николай Николаевич приказал выселить из пограничных уездов вдоль австрийской и немецкой границы все еврейское население, так как каждого еврея в этом районе подозревали в связи с врагом и шпионских действиях. Массу людей забрали в качестве заложников, жителей местечек согнали с насиженных мест и выслали в глубь страны. В мирное время власти остерегались заселять евреями Сибирь, однако теперь многие оказались сосланными за Урал. В Петербурге, Москве и некоторых провинциальных городах возникли общественные комитеты для оказания помощи этим несчастным.

В январе я поехал из Баргузина в Иркутск. Как обычно в зимнюю пору, я ехал на "кошеве" - обитых кошмою, широких и глубоких санях. Когда я проехал последнюю почтовую станцию, мне повстречалась партия из шестидесяти - семидесяти человек, бредущая пешком, под охраной конвоя. Одежда почти на всех была летняя, обувь городская и только на головах были намотаны платки и капюшоны, кое-как спасавшие лицо от жестокой стужи. До станции Татарово их везли поездом, а оттуда погнали пешком, тридцать километров по глубокому снегу. До Баргузина предстояло одолеть еще 150 километров. Конвойные ехали верхом. Меня потрясло это зрелище, я понимал, что живыми до Баргузина доберутся немногие, да и те наверняка отморозят себе руки и ноги. Я обратился к командовавшему конвоем поручику, выразив свои опасения и добавив, что через несколько часов я буду на железнодорожной станции, где есть телеграф, и оттуда протелеграфирую губернатору в Читу и опишу ему все, что я видел.

Уверен, — сказал я, — что вам влетит, как и всем остальным, ответственным за перегон людей подобным способом.

Я посоветовал ему остановиться на соседней станции в большом селе Турунтаево и ждать, пока я свяжусь с властями и будут получены новые инструкции. Поручик согласился. Приехав на железную дорогу, я послал длинную телеграмму губернатору, с которым состоял в переписке по поводу коммерческих вопросов, хотя лично знаком не был. Я изобразил увиденную мной картину, подчеркнув, какая участь ожидает ссыльных, гонимых подобным образом, и добавив, что виденное, мною похоже на отступление наполеоновских солдат из охваченной пожаром Москвы. Я просил срочно распорядиться по телеграфу, чтобы ссыльных задержали и изыскали транспортные средства для их перевозки. Свое пространное послание я заключил словами: "Уверен, Ваше превосходительство, что если бы вашим глазам представилось то, что видел я, Вы бы тоже были потрясены и поспешили бы положить конец подобному способу переброски человеческих существ".

К вечеру я добрался до Верхнеудинска, расположенного на впадающей в Байкал Селенге и на железнодорожной линии Иркутск - Чита - Владивосток. В те времена это был город с населением двенадцать-пятнадцать тысяч человек. На следующее утро — в субботу — я отправился в синагогу, будучи уверен, что застану там большинство евреев Удинска. Местные еврейские общественники знали меня и позволили в перерыве после чтения Торы обратиться к собравшимся. Я рассказал о том, что видел, и потребовал, чтобы были приняты меры для спасения несчастных. Тут же постановили собрать вечером заседание комитета общины. На этом заседании подсчитали количество одежды, необходимой для шестидесяти - семидесяти человек, - тулупы, валенки, шерстяные чулки, варежки, теплое белье и т.п. Наутро организовали сбор пожертвований натурой и деньгами, в тот же день купили все, что требовалось, и одежда, вместе с продовольственными припасами, была отправлена в село, где поручик обещал мне задержать ссыльных. Туда же выехали и представители общины, которые распределили на месте одежду и провиант. Так маленькая еврейская община отнеслась к людям, попавшим в беду. Я рассказываю об этом случае всякий раз, когда меня просят охарактеризовать сибиряков. В Сибири я неоднократно оказывался свидетелем подобных поступков со стороны евреев и неевреев.

На следующий день я изменил свой маршрут и вместо того, чтобы ехать на запад в Иркутск, повернул на восток в Читу — повидаться с губернатором Забайкалья. Я вошел к нему в приемную и тотчас получил аудиенцию. Губернатор был украинец, некто Кьяшко, человек добросердечный. Он поблагодарил меня за телеграмму и сказал, что уже отдал приказание перевезти ссыльных на санях. После того, как они прибыли в Баргузин (а за ними последовали и другие) , отец собрал членов еврейской общины, и на этом собрании решили обложить всех местных зажиточных евреев месячным сбором на прокормление ссыльных. Нашли для них и жилье, а тех, кто остался без крова, расселили по своим домам. Ссыльные оставались в Баргузине до конца войны. Но еще много лет после этого, вернувшись на родину, они переписывались с баргузинцами.

Летом 1915 года я уехал в Петербург. Это была одна из моих регулярных поездок в горнопромышленный департамент по делам предприятия, которым я управлял в Сибири. По приезде в столицу я убедился, что война сказалась на всех сторонах петербургской жизни. Однако в кругах интеллигенции и политических деятелей ощущалось волнение другого рода. Обсуждались не столько события на фронте, сколько положение дел в тылу и особенно — действия, правительственной и военной верхушки. У всех на устах было имя Григория Распутина.

Его страшное влияние на государственные дела было секретом полишинеля. Об этом толковали все, мужчины и женщины, дома и в обществе. Гучков, лидер октябристов, открыто выступил на эту тему в Думе и, хотя воздержался от упоминания о связях Распутина с царским семейством, осудил его действия, после чего за Распутина взялась и печать.

Однажды утром в моем гостиничном номере зазвонил телефон, и некто произнес: "С вами говорит личный секретарь княгини Долгорукой: Княгиня желает встретиться с вами по делу. Горнопромышленный департамент сообщил ей вашу фамилию и адрес. Не могли бы вы посетить княгиню в гостинице "Астория" такого-то числа в таком-то часу?"

"Астория" тогда была самой новой и лучшей гостиницей, построенной напротив германского консульства. Фамилия Долгоруких была известна в России каждому. Уже в одиннадцатом—двенадцатом столетиях Долгорукие владели многочисленными землями, отличились в военных походах и в пятнадцатом веке были возведены в князья. Юрий Долгорукий служил советником при царе Алексее Михайловиче, сыне основателя династии Романовых. В мое время об этой семье говорили в основном из-за морганатического брака Александра Второго с молодой княгиней Долгорукой, родившей ему сына и дочь, которые получили титул князя и княгини Юрьевских. Но кто была эта княгиня и зачем я ей понадобился — это было для меня полнейшей загадкой.

В назначенный час я пришел в гостиницу "Астория". Служитель проводил меня в просторную гостиную княгини. В комнате не было ни души. Я сел на кушетку и огляделся. На столе у окна стояли три фотографических портрета. Кто был изображен на двух снимках, я не мог разобрать из-за их малого формата, но в отношении более крупной фотографии в широкой раме, помещавшейся меж двух других, сомнений быть не могло: это был Григорий Распутин. В углу на маленьком столике стоял графин с вишневой наливкой - излюбленным напитком духовенства. Графин был уже наполовину опорожнен.

Вошла княгиня — женщина лет под сорок, черноволосая, красивая, со статной фигурой, одетая в домашнее платье. Она присела на кушетку рядом со мной и объяснила причину моего приглашения. У ее мужа, князя Долгорукова, имеются многочисленные поместья в России и за границей. Ныне из-за войны он потерял связь со своими именьями в Италии и Австрии и не получает дохода от них. Кроме того, он владеет золотыми приисками на востоке Сибири, расположенными неподалеку от предприятия, где я служу управляющим. Однако сам князь и его управляющие никогда там не бывали. Уже много лет, как дело отдано на откуп мелким арендаторам за крайне незначительные деньги. В горнопромышленном департаменте ей сказали, что я выступал с докладом в союзе горных инженеров в Петербурге о новом способе добычи золота из мерзлого грунта речных русел с помощью драги. На приисках, соседних с княжескими, подобная машина уже установлена. Супруг княгини, человек почтенного возраста, делами не занимается. Поэтому ей приходится самой заботиться о материальном положении семьи.

Ей хотелось услышать от меня, можно ли применить новый метод на приисках князя, велика ли сумма, которую надо вложить, и какой предполагается доход. Если я выскажусь положительно, у нее есть возможность основать акционерную компанию, и она хотела бы знать, соглашусь ли я в таком случае оказать необходимую техническую помощь.

Эта беседа имела продолжение в виде частых деловых встреч с княгиней. Вскоре я узнал, что княгиня была приближенной Распутина, вместе с вдовою генерала Игнатьева и Анной Вырубовой, задушевной подругой и камеристкой императрицы.

Княгиня была умна, но весьма словоохотлива. Она много рассказывала о политической жизни в Петербурге. Будучи приближенной Марии Федоровны, матери царя Николая, княгиня находилась при ней в Аничковом дворце до отъезда Марии Федоровны к ее семье в Данию. В один из своих визитов я спросил о вышеупомянутых трех фотографических портретах; она ответила, что это семейные фотографии. На одной был изображен Александр Второй в военном мундире, без ленты регалий, при одном Георгиевском кресте на груди, со своей молодой женой — княгиней Долгорукой, одетой в застегнутое до самого подбородка скромное белое платье (по обычаю студенток Бестужевских курсов, отчего эти платья и окрестили "бестужевками"). У царя на коленях сидела маленькая девочка, а возле матери стоял мальчик — князь Юрьевский, впоследствии ставший русским послом в Италии. Снимок поражал простотой, благородством запечатленных на нем лиц. Другая фотография изображала старика в мундире при орденах и Андреевской ленте: то был муж княгини, шурин Александра Второго. Я заметил, что княгиня, вероятно, горда своими родственными отношениями с царской семьей, на что она обиженно ответила:

И воасе нет. В глазах моего мужа брак этот — совершенный мезальянс. Ведь, как вам известно, Долгорукие ведут свой род от Рюриковичей, а кто такие Романовы? Возвеличившие себя плебеи!

Между двумя этими маленькими фотографиями возвышался портрет Распутина в русской рубахе, сшитой, насколько можно было судить по снимку, из плотного шелка и подпоясанной широким кушаком, в шароварах, заправленных в сапоги бутылками. По снимку наискось тянулась надпись корявым почерком. Я попросил разрешения переписать ее. Извольте, — сказала княгиня, — но зачем вам эта мужицкая надпись?

Я тем не менее переписал, стараясь скопировать и почерк: "Моей дорогой княгине Стефании от друга ее Григория". Буквы, как детские закорючки, грамматические ошибки — я окинул взглядом все три фотографии, и невольно подумал: вот вам вся история России. Справа — один из потомков Рюрика, основателя русской государственности; слева -один из лучших представителей дома Романовых, во всяком случае, один из самых безобидных царей. А посередке — новая Россия в образе Гришки Распутина.

Когда перед отъездом из Петербурга я пришел проститься с княгиней, она спросила, не желаю ли я быть представленным к чину: с помощью Григория Ефимовича ей это легко выхлопотать. Я вежливо отклонил это лестное предложение.

Два года спустя я снова встретился с княгиней Долгорукой, уже при совершенно иных обстоятельствах. Весною 1917 года я участвовал в съезде делегатов революционных органов Иркутской губернии и Забайкальского края, а посему ненадолго приехал в Иркутск и снял номер в гостинице "Модерн", лучшей в городе. Сибирь находилась тогда под управлением Временного правительства, созданного в Февральскую революцию, где большинство министров были эсеры. Должность верховного комиссара была поручена тогда молодому сибиряку эсеру Жене Тимофееву, которого я знал еще с детства.

Однажды ко мне в номер позвонили: "Говорит личный секретарь княгини Долгорукой. Княгиня находится здесь и просит вас зайти". Это был голос человека, два года тому назад разговаривавшего со мною в Петербурге в тех же выражениях. Я пошел и застал княгиню за чтением книги профессора Олара "История Французской революции". Перед тем как приступить к беседе, она показала на книгу: "Опоздала я с ее чтением. Если б нам давали подобные книги в молодости, история России да и наше собственное положение, возможно, были бы совершенно иными". Она рассказала мне, что было с нею в дни революции, и как она приехала в Сибирь, прибегнув в пути к помощи чехословацкого легиона. Я услыхал следующую историю:

Бегство княгини началось с того, что она ушла из Зимнего дворца пешком, с маленьким саквояжем, и сняла номер в гостинице "Северная", что напротив Николаевского вокзала. Ночью в гостиницу пришли с обыском. Княгиня оделась, отперла дверь и увидела солдат во главе с одноруким офицером, который подошел к ней и отрекомендовался. После допроса один из солдат сказал: "Надо ее обыскать". Офицер остановил его и спросил у княгини:

             - Есть ли у вас с собою драгоценности, письма, документы?

- Нет ничего, кроме саквояжа.

- Честное слово?

- Да.

- Офицер откозырял, повернулся и сказал солдатам:

- Пошли.

Офицер этот был еврей, - заметила княгиня в заключение своего рассказа. — Он меня спас от смертельной опасности, и я никогда не забуду его благородного поступка.

Тут мне сразу подумалось, что ведь и я в те дни был в Петербурге и слышал, что в городе находится однорукий офицер по имени Трумпельдор, отличившийся в Русско-японской войне. Офицер-еврей — в те времена в России явление редкостное, поэтому я предположил, что княгиня говорит о нем. Проверить это предположение мне, однако, не удалось.

Из "Модерна" я отправился к верховному комиссару и рассказал Тимофееву о встрече с Долгорукой.

- Смотри, как бы ты не попал впросак, — сказал он. —
Ведь мы следим за нею и ее телеграфной связью, которую она поддерживает с матерью Николая, проживающей теперь в Копенгагене.

До своего отъезда в Баргузин я встретился с княгиней еще два-три раза.

Весною 1918 года я жил в Иркутске. Однажды, придя домой обедать, я узнал от прислуги, что заходили какие-то двое, искали меня, но себя не назвали. В тот же вечер они пришли снова и принесли письмо от княгини Долгорукой, вернее — короткую записку, с просьбой оказать помощь ее подателям; они едут на прииски князя в Баргузинском уезде мыть золото, — так не могу ли я распорядиться выдать им необходимые подсобные материалы с моего прииска, расположенного по соседству. Оба гостя были рослые здоровяки лет под 30—35, но от расспросов, кто они и каким образом попали в Иркутск, я воздержался. Сибирская традиция не велит интересоваться у гостя его прошлым. Ведь мы и сами потомки ссыльных, очутившихся здесь в положении незваных гостей. Тем же обычаем руководствовались и крестьяне в сибирских селах: оказывали гостеприимство и кормили, не спрашивая у человека, откуда он и куда идет.

Оба моих гостя вскоре отправились в район золотодобычи (большую часть пути они проделали верхом) и проработали там до начала 1919 года, когда Сибирью завладел Колчак. На обратном пути они проезжали через Иркутск и заглянули ко мне поблагодарить за помощь.

В последний раз мне довелось услышать о княгине в Лондоне в июне 1927 года. Я обедал с приятелями в новом ресторане "Грин-Парк Отель" на Пикадилли. Метрдотель подошел к нам принять заказ. Я взглянул на него, и лицо его показалось мне знакомым.

- Скажите, пожалуйста, вы не господин Жозеф?

- Он самый.

             - Это вы служили до революции метрдотелем в "Астории", в Петербурге? И знавали княгиню Долгорукую?

- Разумеется, знал и господина Распутина тоже.

- Не слыхали, где она сейчас?

           -  В прошлом году я заведовал рестораном в отеле "Пикадилли" и там встретил ее. Она приезжала из Копенгагена и скоро туда вернулась. Она сказала, что теперь постоянно живет в Дании.

Во второй половине 1916 года меня постигло тяжелое горе. Скоропостижно умер отец. Это была первая смерть в нашей семье. Мы все очень любили отца. Когда мы с братом стали взрослыми людьми, отец превратился в нашего старшего друга и товарища. Он советовался с нами во всем, никогда не навязывал своей воли и взглядов и не вмешивался в нашу личную жизнь.

Летом 1916 года я руководил работой драги. Лед на реке сошел, тонкий слой грунта на дне русла тоже оттаял, однако добычу начинали лишь в июне. Отец и брат с двумя детьми приехали навестить меня. Они пробыли на прииске с неделю. Отец сказал тогда, что, кажется, это его последняя поездка в тайгу, да и поехал он только потому, что обещал внукам показать таежные леса и хотел проститься со своими друзьями в уезде и людьми, которые работали на наших предприятиях. Я постарался отвлечь его от этих печальных мыслей — ведь ему тогда было всего 63 года, и здоровья он был завидного.

Достаточно я в своей жизни потрудился, — сказал он мне, — пора на покой.

Неделю спустя я поехал проводить его на соседний рудник, которым заведовал брат. Выехали мы верхом утром, а приехали заполночь и на всем пути лишь дважды сделали привал — поесть и перевести дух. Отец был в хорошем настроении и много рассказывал о прошлом. Ехал он впереди нас, когда стемнело, он принялся напевать русские и бурятские песни. Помню, что накануне, у меня дома отец подробно рассказывал о новой больнице (построенной на третьем руднике, расположенном ближе всего к Баргузину) и добавил:

До того хороша, что я думаю переночевать там на обратном пути. Фельдшер, правда, говорит, что у него лежат несколько заразных, но я этого не боюсь.

Я побыл в обществе отца еще день и вернулся к себе на прииск, а он на следующий день выехал на рудник, где находилась новая больница. Прошло трое суток. Под вечер я стоял на берегу, наблюдая за работой драги, как вдруг увидел всадника. Брат прислал мне письмо, в котором извещал, что отец тяжело заболел и просит меня срочно приехать. Тотчас оседлали лошадей, и я поскакал в сопровождении местного фельдшера, которого весьма ценил за его медицинские познания и опыт. Мы ехали всю ночь напролет. На каждой станции меняли лошадей, и то и дело к нам подбегал очередной посыльный брата поторопить нас — состояние отца ухудшается. Мы скакали день и еще ночь и наутро вышли к руднику, где находились отец и брат. Я увидел ползущий к небу столб дыма и понял, что отца уже нет в живых: дым шел от костра, разложенного, чтобы отогреть землю, скованную вечной мерзлотой, иначе невозможно рыть могилу. Дело было так. Из-за продолжительной езды верхом отец стер себе на ягодице кожу, и образовалась ранка. Фельдшер приложил мазь. Почти немедленно появилось покраснение, и у отца подскочила температура. Выяснилось, что фельдшер явился к отцу прямиком от постели одного из заразных больных и, по-видимому, даже не вымыл руки. На следующий день краснота распространилась на лицо, и за несколько часов до моего приезда отец скончался. С самого начала он знал, насколько серьезно его положение. Он велел послать за другом своей юности, работавшем на соседнем руднике, и передал ему квитанционную книжку и деньги, собранные в эту поездку на строительство общественного здания в Баргузине; он позвал также швею и попросил приготовить столько-то локтей полотна на саван. Предчувствие не обмануло отца. Хотя, отправляясь в путь, он был совершенно здоров, он тем не менее не приминул проститься со всеми, кто ему был дорог и близок!.. Брат рассказал, что в самом начале поездки, не успели они выехать с рудника, направляясь ко мне, отец остановил лошадь и сказал: "Я должен вернуться. Забыл попрощаться со старым другом". Он повернул, поехал на местный погост, слез с коня и долго стоял неподвижно над могилой Н. Ф. Герасимова, одного из зачинателей сибирской промышленности, умершего много лет тому назад.

Итак, нам с братом выпало решить, как быть с похоронами отца. Гужевой дороги в город не было. Время летнее. Решили захоронить его в металлическом гробу в вечной мерзлоте, а зимою после ледостава перевезти гроб на санях в Баргузин. Всю ночь мы со слесарем сооружали гроб; не было у нас ни нужного инструмента, ни материала...

На заре мы похоронили отца. Мы спешили в Баргузин, чтобы облегчить матери тяжесть страшной вести — она еще не знала о нашем несчастье. В город мы приехали после трех суток безостановочной езды.

Неделю я пробыл с матерью, а затем вернулся в тайгу, к драге.

Зимою мы перевезли прах отца в Баргузин. Когда мы проезжали маленькое село Нестериха в семи километрах от города, где отец построил училище для местных ребятишек, нам навстречу вышли крестьяне, спустили гроб с саней и понесли его на руках до самого Баргузина.

Дальше Назад